ВТОРАЯ
Цюндапп мой вот уже полтора месяца, как был в ремонте.
В чем дело, ребята из мастерской на Беговой, у жестяных гаражей примыкающих к железнодорожным путям Белорусской линии, толком объяснить не умели. Они тыкали пальцами в разобранный мотор и бубнили что-то про бензокран, нарезку на цилиндре и обогащенную смесь. В конце концов, запудрив основательно голову, они меня обнадежили, посоветовав, чтобы я нa него раньше, как на ноябрьские праздники, не рассчитывал.
А может чуть позже.
Беда в том, что наши запчасти к этим фашистским штуковинам совсем не годятся. Есть умельцы, которые в случае нужды могут подогнать что - нибудь от Урала, от Ижа или худой конец от Явы—хотя запчасти к Яве и сами на вес золота. Короче, тут подточить, там наварить у нас умеют. Однако и ездил бы потом мой Цюндапп соответственно.
Этот вариант сами же умельцы советовали придержать в запасе. На крайний пожарный случай.
Тем временем механику Мише человек с толкучки, энтузиаст разного рода трофейной техники, обещал найти нужную деталь в оригинале, аж Цюндапповскую. Но на вопрос когда—и самое главное за сколько—Миша только руками разводил и предлагал мне спросить его чего-нибудь полегче.
По утрам, между тем, уже начинало подмораживать. Серый иней поблескивал на газоне перед домом, за лето изрядно вытоптанном игравшей на нем целыми днями в футбол мелюзгой, в жухлой траве по бордюру и в желтеющей листве. С тех пор, как начался сентябрь, в одной рубашке на работу уже стало зябко ходить. Так что если ехать за город, чтобы по-человечески провести день на лоне природы, нужно было собираться буквально на днях не теряя времени. Не до ноябрьских же ждать праздников, в самом деле, когда уже и снег может выпасть.
«Ты как думаешь, Антонина Ивановна?» спросил я Тоську. «Поедем или нет?»
«Поедем конечно, дядя Матюшкин,» ответил за нее ее Севка.
Еще в начале лета, когда мы с Тоськой к нему на родительский день в пионерлагерь приезжали, я обещал ему взять из на Оку порыбачить. Я там неплохое местечко знал.
«На Оку что-ли, Севка?»
«Куда ж еще, дядя Матюшкин? Вы же еще летом обещались.»
«Туда, Севка, без мотоцикла больше двух часов дороги. Сначала электричкой до Серпухова, а там еще на автобусе трястись.»
Это я Севке говорю, а сам на Тоську поглядываю. Как она решит, так и будет.
«Ну так и что, что без мотоцикла? Хоть бы и электричкой,» не унимается Севка.
«А то,» говорю, «что надо будет затемно выезжать. А у мамки твоей один день всего в неделю свободный, чтобы выспаться как следует.»
«Так вы же еще летом обещались, дядя Матюшкин.»
«Ну и что с того, что обещался? Обещанного сам, брат, знаешь сколько годков ждут.»
Так вот мы с Севкой болтаем, а сам я все на Тоську гляжу. Как она порешит, так и будет. Она хмурится-- жалко ей в воскресенье ни свет ни заря вставать. Но Севку ей и того жальче. Пацан тоже на свежем воздухе почти не бывает. Не вечно же ему по дворам и задворкам в выходные околачиваться, брюки от школьной формы на гвоздях драть.
Я на Тоську смотрю с ожиданием, а Севка тоже на нее смотрит, но с надежной.
«Ну мам,» хнычет. «Ну пожалуйста.»
Тоська головой тряхнула, приняла решение. Когда она какое-либо решение принимает, это всегда окончательно и бесповоротно. Спорь-не спорь, а она решила.
«Едем, Матюшкин. Доберемся и без твоего Зюйд-Веста.»
Это она так мой Цюндапп называет.
Поехали.
С утра рано был туман, и я их из дома как сонные приведения выводил. Через белую пелену. То Севку встряхну за шиворот, чтобы не спал на ходу, то Тоську под руку поддержу. Тоська всю дорогу так в одну точку глядела остановившимися глазами. А Севка и вовсе в электричке уснул.
Но к десяти часам, когда мы наконец выкарабкались из автобуса, осенний день здорово распогодился. Вот что называется повезло. Как на заказ, день вышел исключительно удачный. Самый разгар бабьего лета. Я даже обрадовался, что мы не на Цюндаппе поехали, так было славно молодым лесом идти, а затем узкой тропинкой через прибрежный заливной луг.
«Вот ведь,» сказал я. «Правду ж говорят—золотая осень. Воздух-то какой, почуйте, ребята! Дыши, Тоська. Да и ты тоже, Севка, давай. Не стесняйся. Полной грудью. Вдох-выдох.»
Севка с Тоськой к тому времени уже почти совсем проснулись и дышали понемногу. Куда ж им деваться было, как не дышать—живые ж люди.
«Живем вот так в городе, ничего этого вокруг себя не видим, природы никакой,» продолжал я восторгаться.
Надо признаться, что я немного нервничал. Место это было мое любимое, заветное. Мне хотелось, чтобы Тоське оно тоже понравилось. Ей обычно все, что мне было по душе, тоже нравилось. Но я все же волновался.
Место и правда, если объективно говорить, было замечательное. Мы обогнули деревню по кромке некошеного клевера, вышли на низкий берег Оки и у всех троих сразу дух захватило. В воздухе поутру чуть не заморозки, а река, видно, еще ночами тепло держит, и потому ее гладкая поверхность на заре подернута легким паром, вроде как заячьим мехом. В небе синева и золото, и золотым же и красным горит лес на той стороне, на высоком берегу, как на картине какого-нибудь художника в Третьяковской галерее. Только ели среди всей этой пурпурной роскоши стоят черными мазками, как почетный караул в траурной процессии, когда какого-нибудь маршала или члена Политбюро хоронят.
И тлен осенний уже в воздухе чувствуется, хотя еще не так сильно, но уже бьет в нос горечью.
А слева на том берегу Серпухов стоит, город издали довольно красивый, с церквями и фабриками, дышащими клубами серого дыма.
Я, может, природу описывать не умею—не Лермонтов, там, или даже не Пушкин—но люблю я ее от этого ничуть не меньше.
И Тоську я тоже люблю.
Посмотрел я на нее и внутренне улыбнулся. Какая же она у меня красавица. Одета ладно, практично, для загородной поездки в самый раз. Черная, почти новая телогрейка поверх темно-синего ситцевого платья, и сапоги кирзовые, солдатские, чтобы по грязи гулять было сподручно.
Косынку она на затылке узлом повязала, как работницы еще давно, до войны, носили. Из-под косынки волосы от ходьбы выпрастывались, и рыжинка в них на солнце золотом отсвечивает.
«Чего смотришь?» спрашивает меня Тоська.
«Любуюсь,» отвечаю я, и смеюсь, теперь уже в открытую.
«Дурак ты, Матюшкин,» заявляет она мне, но беззлобно.
И сама тоже улыбается.
Севка--пацан. Он сразу за рыбалку сел. Потому что с утра должно клевать получше. У него, правда, совсем не клевало.
Мы же с Тоськой решили не раскладываться по росе, а подождать, пока ее солнцем просушит. Вещи свалили кучей около Севки и пошли себе гулять. Хотя Севка, как всякий рыбак, ничего кроме своего поплавка вокруг себя не замечает, и мой рюкзак, и Тоськину сумку у него кто угодно мог бы из-под носа стибрить.
А мы с Тоськой опять выбрались повыше, на сухое, и вошли в деревню.
С виду деревня эта была как всякая другая. Без претензий. Дворов около тридцати, хотя раньше когда-то, может, и намного больше их было. Избы облупленные, покосившиеся, крытые битым шифером. Плетни в разные стороны шатаются и местами, где старый забор уже погнил, чахлые неухоженные сады огорожены баррикадами из ржавых кроватей, велосипедных рам и прочей рухляди поставленной кое-как, тяп-ляп. Куры роются в заросших травой канавах. Вдоль улицы лежат старые доски и обломки водопроводных труб. Проезжая часть—две неровные колеи. Пропахший керосином сельмаг в том же кирпичном доме с неоштукатуренными колоннами, что и колхозное правление - только вход через крыльцо сбоку.
Но на самом деле деревня-то эта была совсем непростая. Оказывается очень знаменитая в истории государства российского. Мне один писатель, который в эти места тоже приезжал рыбачить, как-то рассказывал, что она упоминается еще в старинных летописях. Какого года я не запомнил. Но все равно, очень давно. И что тут недалеко при Иване Грозном добывали из горы железную руду. И церковь в ней, хоть и не действующая, но тоже историческая. Бориса и Глеба. Не помню, правда, какого века.
«Вот какая тут богатая история,» подытожил я, пересказав Тоське то немногое, что самому удалось запомнить.
Мы несколько минут постояли, разглядывая церковь. От древности и заброшенности здание где-то на пол-метра ушло в землю. Перед центральной дверью, где когда-то была паперть, теперь росла чаща бурьяна и крапивы, из которой торчал ржавый колхозный инвентарь. Правда была еще дверца сбоку и там вроде бы теперь помещался вход. Развесистые кусты бузины проросли через купола, от которых остались одни железные обручи. В черные проемы высоких окон на колокольне то и дело влетали галки, а нижние окна были заколочены фанерой.
Тоське церковь не понравилась.
Зато сразу за церковью жил дядя Коля с женой тетей Ксенией.
«Вот,» говорю, «знакомьтесь, дядя Коль. Антонина Ивановна Толкунова.»
Дядя Коля по деревенскому обыкновению вставал рано, несмотря на то, что было воскресенье. И по деревенскому же обыкновению с утра ничего не делал. Сидел на лавке возле дома.
Дядя Коля смерил нас взглядом, покачал головой как будто в чем-то усомнился или остался не совсем доволен, отвернулся и сказал.
«Садись, коли пришел, товарищ мильтон. Гостем будешь.»
Мы сели, и тетя Ксения вынесла нам с Тоськой по стакану парного молока, с утра еще теплого.
Тетя Ксения была нам явно рада. То есть и дядя Коля тоже наверно был по своему рад, но внешне он этого никак не показывал.
«И кем она тебе будет?» задала мне сразу каверзный вопрос тетя Ксения, указывая пальцем на Тоську.
«Как кем?» удивился я. «Бухгалтером. На трикотажной фабрике работает. На Трехгорке. Слыхали наверно, тетя Ксень? Самая знаменитая в стране Трехгорная мануфактура.»
«Да ну тебя, Пашка,» смеется в ответ тетя Ксения. «На кой ляд мне знать, кем она работает. Тебе кем она приходится, спрашиваю.»
Я замешкался, а Тоська тете Ксении тихонько подмигивает.
Мол, давай Матюшкин, выкручивайся из положения.
Я подумал немного, покраснел и брякнул:
«Ну, невестой, наверно. То есть скорее всего.»
А эти две хохочут, как две дурехи, молодая да старая.
Дядя Коля молчит и глядит вдаль, за Оку, как будто и не слышит ничего. И правильно. Бабьи смешки к мужику никакого отношения не имеют.
Когда мы обратно с крутого склона спускались, я взял Тоську за руку - вроде бы, чтобы помочь ей не оступиться. А потом, когда мы уже по лугу шли и почти к самому берегу подошли, я ее к себе повернул и поцеловал в губы.
Тоська женщина рослая, сильная, да и нежной ее не назовешь. Но когда целуется, губы у нее становятся мягкие и податливые, как маков цвет. И огромные, как алый мак. Даже когда в темноте целуешь ее, губы ее никогда не надо специально искать. Целуй, куда попало--все равно все время на них натыкаешься.
«Да ну тебя, Матюшкин,» оттолкнула меня Тоська. «Вечно ты со своими глупостями. Смотри, вон Севка обернется. Чего он подумает?»
«А ничего,» говорю, «Он не обернется, Севка твой. Он рыбу удит. Да и потом—подумаешь, эка невидаль! Мама с Матюшкиным целуется. Он уже взрослый парень, сам небось уже всех девок во дворе перецеловал.»
«Ну да, прямо. Ты тоже скажешь. Я ему перецелую.»
Тоська была чем-то недовольна—или может быть притворялась. Пока мы вдоль берега шли она несколько раз фыркнула и наконец сказала насмешливо:
«Тоже мне, невеста.»
Потом, когда мы уже разложились на тоськином коричневом покрывале, к нам слегка прихрамывая спустился дядя Коля. Тоська за вечер пятницы и субботы наварила картошки с зеленым луком и помидорами. А также припасла сизых яиц вкрутую, с прилипшими к бокам треугольничками коричневой скорлупы. Тоська у меня готовить не умеет, но если варит, например, картошку, то уж не иначе, как целую бадью. Когда на природе ешь, не обязательно чтобы изначально все было вкусно. На природе и так все в сто раз вкуснее кажется.
Но у дяди Коли интерес к картошке с яйцами был по большому счету мизерный. У дяди Коли интерес был главным образом к четвертинке, которую дома, с утра, я прихватил к себе в рюкзак для обогрева. У дяди Коли есть некое чутье, род шестого чувства, на которое по-хорошему стоило бы обратить внимание ученых из Академии Наук Союза ССР. Чуть кто бутылку на берегу открывает в радиусе примерно полутора километров, это есть верная примета—жди дядю Колю.
Севке, конечно, не наливали—мал еще, а Тоська чисто символически пригубила. Зато мы с дядей Колей выпили и еще по одной налили.
«А чё без тарахтелки-то своей нынче?» спросил дядя Коля.
Это так дядя Коля мой Цюндапп называл.
«Сломалась моя тарахтелка,» сказал я. «К ноябрьским обещали починить, как раз чтобы его на зиму поставить.»
«Гитлер капут, значит,» сказал дядя Коля.
Он поднял граненый стакан, который мы специально с собой привезли чтобы водку пить.
«Ну, невелика беда,» продолжал он. «На обчественном транспорте оно и вернее. Тише едешь дальше будешь. Давай, Паша. За обчественный транспорт.»
Чокнулись.
«Ну че?» спросил он несколько разочаровано, когда опустела наша четвертинка, и выяснилось что другой у меня в рюкзаке нет. «Лодку-то отвязывать? Кататься будете или как?»
«Если дашь лодку,» говорю, «тогда покатаемся. С удовольствием.»
На лодке мы сначала против шерсти гребли, со свежими силами. Течение на Оке сильное. Метров триста прогребли и из сил выбились. А там уже весла на дно побросали и обратно по течению пошли. Хотя мимо нашего места мы очень быстро проскочили, и потом мне уже в одиночку пришлось полчаса грести обратно.
Потом еще в футбол играли. Поле мы вдоль тропинки разметили—там, где почва была более или менее ровная и сухая и где коровьих лепешек было поменьше, Разделились на две команды: их двое против меня одного. Одни ворота - рюкзак и сумка, другие—коровья лепешка и Севкино пустое ведро, которое он для улова припас.
Тоська, хоть и женщина, но в футбол умеет играть не хуже иного мужика. По воротам бьет сильно, с замахом, прицельно и с любой дистанции. И что характерно, с обеих ног. Как Стрельцов. И пасует Севке на выход, мне за спину. Голов пятнадцать они мне так с Севкой наколупали, пока я совсем из сил не выбился. Даже пот у меня на рубашке выступил и дышал я отдуваясь, как паровоз.
«Не переживайте, дядя Матюшкин,» утешил меня Севка. «У нас было численное превосходство.»
«Да, Матюшкин,» покачала головой Тоська. «Никудышный из тебя вратарь-гоняла. Бабе с пацаном продул.»
«Где ж ты играть так здорово научилась?» спросил я Тоську, причем пока я говорил, мне в словах приходилось делать паузы, чтобы воздуха побольше легкими заглотнуть. «Я и понятия не имел... Что ты так хорошо... Играешь... В футбол.»
«Я ж детдомовская, Матюшкин. А в детдоме и не тому научат.»
Другая быть может на ее месте и скрывала бы, что она в детдоме воспитывались. А Тоська наоборот. Сама говорит. Как будто этим фактом даже гордится. И Севка тоже не стыдится совсем, скорее даже горд за мать, что та здорово в футбол гоняет. Такого здорового лба, как Матюшкин, замордовала вконец.
Смеркаться в десятых числах сентября начинает рано. К шести часам и свет притухает, и прохлада появляется понемногу. Мы еще посидели в сумерках, глядя как постепенно меркнет закат за дяди Колиной деревенькой и темнеет синее небо за Серпуховым.
Я выкурил сигарету. Сигарета тоже, как картошка с луком, на Оке вкуснее представляется, чем в городской суете. Дым в легких, около сердца, какое-то важное значение приобретает.
«Эх, жаль,» говорит Севка, «не поймал я тут ничего. Не клевало целый день, черт побери. Хоть ты тресни.»
«В следующий раз,» отвечает ему мать. «Ведь ты, Матюшкин, нас еще сюда когда-нибудь привезешь?»
«Правда, дядя Матюшкин? Привезете?»
В наступающей темноте я киваю. Привезу, конечно. И не одни раз.
Куда же я от вас денусь?
Возвращались уже в полной темноте.
Дядя Коля вызвался нас проводить до бетонки. Шел он посредине между нами и вел за рога покореженный женский велосипед. Фонарик на рулевой колонке тускло высвечивал неровный, в рытвинах и корнях путь, и даже от этого жиденького света колхозное поле по обе стороны дороги, а потом и обступившая нас молодая роща, вдруг стали еще темнее. От дяди Колиного велосипеда нам на тропинке почти не оставалось места, и мы жались к обочинам и к росистой траве.
Севка шел впереди нас и свет от фонарика причудливо играл у него на спине.
«Паш, а Паш?» сказал вдруг молчаливо сопевший рядом дядя Коля. «Слышь чево говорю?»
«Чего тебе, дядя Коля?»
«Дак этот, как его? Короче писатель.»
«Ну?»
«Ну, который про это... Ну про Зятьково наше, помнишь, чево брехал?»
«Ну да,» сказал я. «Что Зятьково ваше в летописях еще упоминается. Конечно.»
«Ну вот,» сказал дядя Коля и надолго замолчал.
«Чего, дядя Коль?» спросил я. «Набрехал он все, что ли? А я, дурак, уже Тоське сегодня об этом рассказал.»
Дядя Коля помолчал еще немного, потом вздохнул.
«Дак не писатель он вовсе.»
«Не писатель? А кто?»
«Такой же как ты, Паш. Твой брат, мильтон.»
«А ты почем знаешь, дядя Коль?»
«Почем-почем,» уклонился от ответа дядя Коля. «Знаю, коли говорю.»
Мы шагали некоторое время в молчании, наблюдая за прерывистым лучом дяди Колиного фонаря. Полу-сдутое переднее колесо велосипеда цеплялось за крыло и резина на каждом обороте издавала сдавленный писк.
«Председатель третьего дня говорил. Што, мол, он вроде как большой начальник у вас в в мильтонке. Если что не по нем, дак он все Зятьково заживо сгноит. Уже начал. Будут прямо здеся, под боком, строить нам атомный редактор.»
«Чего-чего?» переспросил я.
«Атомный сперимент,» объяснил дядя Коля, как нечно само собой разумеющееся. «Самый большой на свете. А ты че, может видел его где-нить там у вас?»
«Кого?» удивился я. «Атомный реактор?»
«Кого-кого, дурья башка. Писателя. Коли он такой большой начальник.»
«Нет, встречать доводилось,» ответил я. «У нас много народу работает.»
«Да уж,» сказал дядя Коля. «Много вас там развели, дармоедов.»
Еще немного помолчали.
«А то может и брешет, председатель-то,» сказал дядя Коля. «Никифор Петрович соврет - не дорого возьмет.»
«Шут его знает,» сказал я. «Ты прав, дядя Коля. У нас в мильтонке знаешь сколько начальников? Со всеми не перезнакомишься.»
Мне-то он тоже писателем представился. Но имя назвать отказался. Мол, может вы и читали где-нибудь мои труды, даже скорее всего. И имя мое наверняка вам знакомо, но настоящий писатель должен быть скромен. Писатель должен свой талант, свою пользу народу делом доказывать, а не именем впечатлять. Что писатель? Всего-лишь инженер человеческих душ.
«Вы же у какого-нибудь рядового инженера, строителя, там или автодорожника, фамилию не будете спрашивать? Нет конечно. Так вот писатель - то же самое. Иной инженер может оказаться более полезен народу, чем все мы, писатели, вместе взятые.»
Так он мне объяснил свое нежелание раскрывать мне свое имя.
«А ежели он такой начальник, что все Зятьково может сгноить, такого-то ты небось должон бы в лицо знать?» не унимался дядя Коля. «Или не должон?»
«Не знаю я, дядя Коль,» отмахнулся я. «Писатель он или нет, мне без разницы. Будь он даже самый большой начальник у нас мильтонке, ты за свое Зятьково не бойся. Сгноить ваше Зятьково у него кишка тонка будет. Оно с каких времен стоит? Еще с летописей. И дальше точно так же стоять будет.»
«Дак может и не старое оно вовсе, Зятьково-то?» сказал дядя Коля задумчиво. «Если он про писателя набрехал, может про Зятьково тоже? Может Зятьково наше любой дурак может сгноить?»
А может и писатель, подумал я. На газике, на котором он на рыбалку приезжал, номера были вроде как хозяйственные.
Это я по своей профессиональной привычке отметил.
«Зато клюет у него всегда хоть куда,» сказал дядя Коля с некоторой завистью.
Мы дошли до бетонки и остановились под навесом автобусной остановки.
Тут была лампочка, да и фонарик на велосипеде у дяди Коли без движения тух. Дорога в оба конца пустовала, и за освещенным кругом остановки верхушки высоких сосен смыкались над ней сплошной чернотой. Поднявшийся к ночи ветер шелестел в неопавшей листве и шевелил выцветший первомайский плакат клочьями свисавший с дощатой стены.
«Эх, непруха,» сказал Севка. «А у меня сегодня совсем не клевало. А то бы я знаешь, дядя Матюшкин, сколько рыбы бы вам с мамкой наловил? Она бы вам уху вкусную сварила.»
Дядя Коля колючей, жесткой ладонью потрепал Севку по свежепостриженному к учебному году полубоксу, дал легкого подзатыльника и сказал, обращаясь одновременно и ко мне, и к Тоське:
«Хороший растет паренек. Дельный. Об хозяйстве думает.»
Я видел, что Тоське дядя Коля польстил. Она с Севкой хоть и была иной раз сурова, но им очень гордилась.
«А у вас, дядя Коля? У вас с тетей Ксеней дети-то есть?»
Я Тоську локтем в бок толкнул, да поздно уже было. Слово не воробей.
«У нас-то?» переспросил дядя Коля, вроде бы обдумывая ответ. «Да. Были у нас детки, милая...»
А ведь Тоська-то в избу утром не заходила. Откуда ей было знать, что там, впритык к красному углу, над застеленной одеялом лежанкой, в одинаковых самодельных рамочках висят две расплывчатые паспортные фоткарточки, неумело и кустарно увеличенные в фотоателье где-нибудь на окраине Серпухова. Два деревенских парня не похожие ни на тетю Ксению, ни на дядю Колю, а только друг на друга своими остолбенелыми, чем-то испуганными глазами, пилотками набекрень на бритых под ноль круглых головах и линялыми гимнастерками Красной Армии рядовых.
«Были,» повторил дядя Коля, и вдруг пошел вдаваться в подробности. «Младший мой, Семка, как восемнадцать стукнуло ему, так его в пехоту и определили. А через месяц уже похоронка была матери его. Так мол и так, уважаемая Поликсения Ильинишна, в героических боях под Сталинградом. Смертью храбрых, как говорится. А старшой, Егор Николаев, всю войну почти прошел целым и невредимым, без сучка без зазоринки, а в сорок пятом взял и без вести пропал. Мы уже его назад поджидали, ан нет. Не приехал он.»
«Ой, дядя Коль» смутилась Тоська.
«Девочка еще была, Нюркой вроде назвали. Дак та трехлеткой померла. Это пораньше еще приключилось, в тридцать пятом.»
«Простите бога ради, дядя Коль,» засуетилась Тоська. «Я ведь не знала,»
«Дак чево?» удивился дядя Коля. «Спрашивай на здоровье. Как уж есть. Не воротишь их теперича.»
Дядя Коля взял у меня еще сигарету, Красную Пресню, начал разминать между заскорузлыми, с черными ногтями пальцами. Оторвал фильтр, повертел его в руках и сунул в карман галифе. Прикурил от меня. Затянулся.
На тыльной стороне ладони, около основания большого пальца, был у него вытатуирован корявый синий якорь.
Помолчали. Чтобы развеять неловкую тишину, я спросил у дяди Коли, вдруг он меня тоже большим начальником в ментовке почитает. Смог бы я или не смог все их Зятьково сгноить?
Дядя Коля ответил не сразу. Но зато обстоятельно.
«Большой-то ты может и не большой, Паша, но мильтон он же как? Все одно начальничать рвется. Ты, может, парень в душе и неплохой, я ничего не говорю. Ты на меня ради бога не злись. Я как полагаю? Ежели бы ты никого гноить не желал, скажи на милость, дурак-человек, пошел бы ты в мильтоны работать?"
Ответить я уже не успел. Из-за поворота выскочили две круглые фары и прямо на нас, не замедляя хода, понесся автобус.
Я отшвырнул недокуренную сигарету и выскочил на обочину, размахивая над головой руками. Старенький ЗИЛ подкатил к остановке, дребезжа на стыках между бетонными плитами. Водитель распахнул переднюю дверцу. Я подсадил Севку на нижнюю ступеньку, чтоб быстрее садился и автобус не задерживал, а Тоська сама ловко вскочила с салон, даром что в тяжелых кирзовых сапогах.
«Ладно, бывай, дядя Коля!»
«Ладно, бывайте,» махнул рукой дядя Коля.
Из окна быстро уносившегося автобуса мы видели, как он поставил ногу на педаль, толчком разогнал велосипед, неловко, по стариковски, перекинул ногу через седло и исчез из желтого кружка света. Потом в темноте зажегся его собственный бледный полукруг и пошел неровно прыгать по тонким стволам недавно высаженных сосен.
Дорога вильнула в сторону, автобус, подскочив на ухабе, резко повернул, и полукруг дяди Колиного света скрылся за поворотом. Как корова языком слизнула.
«Неудобно как вышло,» посетовала Тоська. «Что же ты мне раньше-то не сказал? Ему должно быть неприятно, а я с вопросами лезу.»
«Да нет,» ответил я. «Он к этому привык.»
«А что?» встрял Севка. «У них ордена-то хотя бы были?»
«Не знаю,» пожал я плечами. «Скорее всего не было у них орденов.»
«А медали?»
«У старшего может и были. А про младшего не знаю. Не думаю. Не успел еще наверно заслужить.»